Жозеф Рони-старший - Красный вал [Красный прибой]
Особенно изумительны были они в придумывании разного рода трюков. Самые смышленые достигли в этой области настоящего совершенства. Каждому приступу к работе предшествовали длительные приготовления, прерываемые паузами, во время которых рабочий прикидывал, ощупывал, размышлял и, казалось, решал сложнейшие проблемы. Неловкие и неумелые, сработывавшие большие, чем было дозволительно, вынуждены были затрачивать лишний труд, уничтожая исполненную работу.
В результате производительность уменьшилась в значительной степени.
Конфедерация Труда не могла нахвалиться. Ее агенты были вне себя от радости: наконец-то начиналась настоящая борьба классов, которая должна была кончиться только экспроприацией буржуазии.
Франсуа Ружмон считал совершившееся неизбежной фазой синдикалистической эволюции; ему казалось бесспорным, что если рабочие не перехватят немного через край, они не добьются никогда своей цели. И разве не допустимо пользоваться всяким оружием, которым, не принося вреда пролетариату, можно заставить смириться капитал?
А капитал проявлял тревогу. Уже давно предприниматели страдали от итальянской забастовки и саботажа. Они могли бы отыграться на более изощренной "стрижке" клиентуры, но "стрижка" не только Парижа, но и целой Франции, исключала возможность чрезмерного вздорожания производства. Ружмона этот вопрос не беспокоил, он был уверен, что условия обмена изменятся, благодаря увеличению заработной платы и менее унизительным условиям труда.
Предприниматели возвещали конец мира. В бессильной ярости они взывали к газетам, к правительству, к вечному правосудию. Перед ними было нечто, приводившее в замешательство их опытность и их логику. Увещания, обещания, угрозы разбивались о неумолимое бездействие. Они не знали ни кого наказывать, так как все пролетарии были виновны, ни с кем говорить, потому что каждый уклонялся от об'яснений.
Первой выступила палата предпринимателей строительного цеха. Появились афиши, в которых хозяева оповещали публику о поведении рабочих, предлагали повышение заработной платы на 20 %, устанавливали некоторые облегчения для рабочих. Воскресенье должно было быть днем отдыха, за исключением двенадцати воскресений, которым предшествовал на неделе праздничный день. Продолжительность рабочего дня равнялась десяти часам с марта по октябрь, девяти — в ноябре и восьми — в декабре и январе. Рабочие приглашались прекратить саботаж.
Делегаты рабочих отклонили эти условия. Они требовали повышения платы в среднем на один су в час, при условии девятичасового рабочего дня, и отказывались работать вместе с невошедшими в синдикаты рабочими.
После нескольких новых переговоров предприниматели об'явили локаут. Рабочие встретили его флегматично; те из них, которых он не затрагивал, продолжали работу в силу приказа: "Никаких забастовок".
"Никаких забастовок, хозяева хотят довести нас до забастовки, но это — западня, и мы в нее не попадемся", кричали товарищи.
"Голос народа" напечатал передовую статью: "Об'явление войны" и "Манифест" к провинциальным рабочим. Организовывались народные столовые, в которых иногда проводили время очень весело; "локаутированные" устраивали мирные демонстрации и ходили вокруг охраняемых полицией и муниципальной гвардией мест, где происходили работы; в кафе шли бесконечные разговоры и споры.
И эта упорная инертность возбуждала тревогу. В этих рабочих чувствовалась скрытая самонадеянность, пассивная воля, флегматичная ненависть.
Быть может, впервые во французской истории рабочие действовали с холодной решимостью промышленников и купцов. Они видели в локауте авангардную стычку, результат которой не мог изменить будущего.
Это положение вещей воодушевляло Франсуа. Оно выявляло в гораздо большей степени, чем удачная забастовка, новое революционное настроение. Люди действовали не в состоянии раздражения или бешенства, но одушевляемые стремлением к борьбе упорной, сознательной. Таким образом становилась возможной великая социальная война. Выростало поколение, которому удастся тесно спаять труд и революцию, и для которого эти слова перестанут иметь отравляющее душу обманчивое значение.
Он ходил на собрания, на места построек, на улицы и в кабачки и разговаривал с этими людьми. Иногда его приводил в смущение их рудиментарный ум, но малейшее разумное слово возвращало ему бодрость, и он повторял себе, что инстинкт надежнее рассудка, и что самосознание, зачаточное, но твердое, предшествует самосознанию, более развитому.
Локаут продолжался недолго. Хозяева очутились перед неразрешимой загадкой. Сопротивление было не в речах, а в сердцах. И не был ли сам локаут известным достижением для рабочих? Не приносил ли он с собой автоматически увеличение заработной платы? Все по первому знаку вернутся к прежней работе и приобретут новые преимущества, благодаря своему упорному бездействию. К концу апреля большинство бастовавших заняли свои прежние места. Многие согласились подписаться под новыми условиями, решив считаться с ними только в границах, указанных осторожностью или тактикой синдикалистов.
Их хозяева, не знавшие, одержали они победу или понесли поражение, предвидели в будущем гибельные столкновения и готовились к ним с тревогой. Они сознавали, что победить может только машинизм, и что борьба классов явится борьбой на жизнь и смерть.
После мрачного 1-го мая наступила очередь землекопов. Они могли играть наверняка, благодаря обширным работам по постройке подземной железной дороги в Париже, поглотившей массы рабочих, выброшенных за борт локаутом. Провинциальные рабочие, сдерживаемые Конфедерацией Труда и ее местными отделами, не шли на заработки в Париж.
Хозяева, доведенные до отчаяния саботажем, давно уже мечтали о решительном ударе. Но сомнительный исход борьбы с каменщиками их деморализовал. Однако, на некоторых работах подземной железной дороги землекопы, несмотря на локаут, упорно сопротивлялись. Внезапно борьба, до сих пор затрагивавшая только крупные предприятия, захватила и мелкие. Рабочие организовали забастовку в несколько часов. Их пример усилил волнения. Это был лихорадочный месяц народного гнева, в течение которого синдикаты составляли свои условия примирения с капиталом.
Исидор Пурайль после радости саботажа переживал наслаждение забастовкой.
Он привлекал бесчисленное множество товарищей в трактир "Рошаля", организовывал процессии, участие в которых Дютильо и Шестерки, Альфреда Красного и Иерихонской Трубы придавало им угрожающий вид; приглашал на митинги Франсуа Ружмона, речи которого повергали в изумление новичков.
Атакуемые с флангов предприниматели, возлагавшие последнюю свою надежду на общее единодушие, начали уступать один за другим. Требования, выставленные рабочими, были очень суровы: землекопы требовали семьдесят сантимов в час, колодезные мастера и рудокопы восемьдесят пять, старосты — восемнадцать су; более того, синдикат предписал, чтобы эти последние были выбираемы товарищами и добились этого у многих предпринимателей.
Подходя однажды к "Детям Рошаля", Франсуа увидел Альфреда-Красного Гиганта, сидящего за столом рядом с Бергэном: оба были чем-то взволнованы. При виде пропагандиста они привскочили.
— Все готово! — об'явил с мрачным видом Бергэн.
Ружмон вопросительно взглянул на колосса, который с деланным спокойствием сказал:
— Мы готовы.
Вожак побледнел. В течение трех месяцев, ушедших у него на подготовку забастовки в мастерских Делаборда, он не мог освободиться от какого-то не то страстного нетерпения, не то предчувствия, что эта забастовка будет бесполезной и почти вредной. Франсуа знал, что в его речь было вложено слишком много личного чувства, ревности и досады. Поэтому пропаганда его была вяла и хаотична. Сколько раз, когда его гнев падал, им овладевало желание, чтобы пропаганда его не имела успеха.
И вдруг теперь он добился успеха. И теперь не в его власти было остановить эту опасную забастовку.
— Когда вы выступите? — спросил он внезапно упавшим голосом.
— После завтра, — с злой усмешкой ответил Альфред. — Завтра делегаты выставят условия. Несомненно, они будут отвергнуты.
— Вы думаете?
— Я в этом уверен. "Желтуха" свила себе там прочное гнездо!
Ружмон опустил голову. Ревность разливалась в нем желчью. И жгучие образы толкали его в бой.
— Хорошо! Мы уничтожим "желтых"! — воскликнул он;- товарищи придут сегодня вечером?
— Еще бы!
— Я буду там!
Он направился к улице Толбиак, но вдруг заметил трех товарищей, шедших вдоль пустыря. Он узнал Семайля, Ламотта и Барро-Селенду, трех организаторов с Аркейльских железоделательных заводов.
Барро, прозванный "Селедкой", обратился к Ружмону:
— Заводы минированы, — сообщил он с таинственным видом.